LiveJournal TOP



TOP30 users

Игорь Бестужев-Лада. "Как жили москвичи 1930-х годов?"

philologist

Игорь Васильевич Бестужев-Лада (1927-2015) — советский и российский учёный, историк, социолог и футуролог, специалист в области социального прогнозирования и глобалистики. Доктор исторических наук, профессор. Заслуженный деятель науки РСФСР. Лауреат золотой медали Н.Д. Кондратьева 2001 года «за выдающийся вклад в развитие общественных наук». Автор нескольких десятков монографий и брошюр, свыше двух тысяч статей в периодических изданиях. Ниже размещен фрагмент из его книги "Свожу счеты с жизнью" (2004).



Как жили москвичи 1930-х годов?

То, как мы жили в 30-х годах, представлялось настолько само собой разумеющимся, что я вряд ли сообразил бы, скажем, в 1939—1940 году, что вспомнить о минувшем десятилетии. Между тем страшные 30-е отличались от по-иному страшных 40-х или 90-х не меньше, чем век XX от века XIX. И не только политическим режимом. Задумывался ли, например, кто-нибудь, каково приходилось нашим предкам без картошки и сахара, без многих овощей, которые сегодня привычны, а тогда выглядели как сегодня авокадо или киви? Каково приходилось на одних хлебе-каше каждый день, когда деликатесами считались репа, капуста, огурцы, морковь, а кусок мяса или рыбы, моченое яблоко или ложку варенья подавали только по праздникам? Да и такое роскошное меню существовало только в состоятельных семьях, а большей частью обходились тюрей — черствым хлебом, размоченным в воде, с таким малосъедобными примесями, как мякина или лебеда. Да и то впроголодь. Иначе быть не могло, потому что урожай был «сам-треть», т. е. из каждого посаженного мешка семян вырастало лишь три новых, из которых один надо было оставить на семена, а другой уходил на подати.

В 30-х годах мы были гораздо ближе к такому положению вещей, чем к нынешним временам. Начать с того, что не было холодильников и телевизоров, без чего немыслима жизнь современного человека даже в деревне. Телевизор заменял черный круг радиорепродуктора на стене, а холодильник — кастрюля с холодной водой, чтобы оставшееся от обеда простояло до ужина. Была еще сетка за окном, которая весной и осенью тоже служила холодильником, а зимой — даже морозильником. Но летом все купленное и приготовленное должно было оказаться в тот же день либо в желудках, либо — на помойке. Не было тогда и пластиковых мешочков, в которых продукты хранятся гигиеничнее (мухи!) и дольше. Это означало, что все подряд надо было закупать помалу — большей частью на текущий, максимум на следующий день. И стало быть почти ежедневно отстаивать часовые, а нередко и многочасовые очереди в магазинах.

Очереди отнимали львиную долю времени между работой и сном. Правда, набор продуктов был скуден и почти один и тот же каждодневно: хлеб, картошка, овощи. Мясные и молочные продукты появлялись в гомеопатических дозах только по выходным, когда вся семья собиралась за почти праздничным столом, а колбаса, сыр, банка консервов — только когда приходили гости (это примерно раз в месяц-другой). Такие деликатесы составляли закуску к рюмке водки или дешевого крепленого вина для взрослых, стакана морса или — верх роскоши — ситро для детей. Равно как и ложка варенья или конфетка к чаю. Все прочее — от икры до фруктов — шло на уровне рассказов об ананасах в шампанском, рябчиках с брусникой и прочих буржуйских изысках.

Надо присовокупить правду. От очередей меня до двадцати с лишним лет спасал отец и приживалки в его доме. Затем — жена, домработницы и няньки моих детей. Но и того, что доставалось время от времени, хватило, чтобы люто возненавидеть на всю жизнь само понятие «очередь». И если я вижу очередь в рай, а рядом в ад — ни одного человека, я без раздумья шагаю в любую преисподнюю. Мои самые главные очереди в жизни были связаны с получками. Сначала раз в месяц — за стипендией. Потом два раза в месяц — за зарплатой. И каждый раз — минимум на час, а то и на два или больше. Способов не покончить самоубийством с отчаяния при такой бессмысленной потере времени было три: либо болтать с окружающими (чаше всего), либо читать что-то, либо писать стоя самому. Правда, последнее было нетипичным, вызывало насмешки и даже эпиграммы: Он даже в очереди в кассу свои творения строчит...

А что делать? Это тебе не Дикий Запад, где в конце недели безо всякой очереди получаешь заранее приготовленный конверт, в котором безо всяких объяснений вполне может оказаться бумажка с надписью: «расчет». Евразия таких вольностей не терпит. Расчет здесь случается, как бы хорошо или плохо ты ни работал, только после безобразного скандала. И если в конверт просто положить чек хоть на миллиард долларов — немедленно начнется другой скандал: мне ничего не давали! Поэтому кассир должен сначала отсчитать рубли, составляющие жалкую полусотню аванса, потом отсчитать еще раз, чтобы не ошибиться, потом отсчитать третий раз на глазах у получающего, чтобы не было уж совсем никаких сомнений, потом выдержать дискуссию на тему о том, почему так мало платят таким замечательным работникам, потом посмотреть, как получатель пересчитывает все то же самое четвертый раз, как бы не веря такому счастью (или несчастью, смотря по настроению), потом показать, где надо расписываться, потом изругать последними словами за то, что расписался в другой графе... На все про все уходит от пяти до десяти минут, а в очереди стоит до полусотни, порой до сотни людей. Вот и считай — хоть время, хоть деньги...

Единственная роскошь, которая была доступна ребятишкам хотя бы раз в тогдашнюю неделю-пятидневку — это леденец («петушок на палочке»), пряник, бублик или мороженое. Леденец зачастую доставался поактически даром. Рано утром в выходной к дверям «корпуса» подъезжала подвода. Лошадью правил цыган разбойничьего вида с огромной черной бородой. Он доставал из сумки нечто вроде цветного презерватива, надувал его и затем чуть приотпускал палец. Получившийся шарик вновь съеживался до размеров помянутого резинового изделия, издавая при этом чарующий звук: «Уди-уди!». И вот такое сокровище можно было обменять на любое (любое!) старье: пачку старых газет или тряпок, надтреснутую чашку, всякую вышедшую из строя вещь домашнего обихода. А за старые, стоптанные и рваные ботинки мог набрать хоть полдюжины драгоценных «уди-уди». При этом гурман мог предпочесть леденец или ириску, а франтиха — ленточку или даже (за рваные туфли) — зеркальце. Мы еще не знали в то время, что такие же бледнолицые бородачи именно подобным образом скупали у краснокожих в Америке и у чернокожих в Африке огромные пространства земли...

Так рождалась прославившаяся впоследствии фирма «Вторсырье». Однако цыгана на подводе затмевал в моих глазах мороженщик, кативший перед собой тележку с большими цилиндрическими бачками, переложенными битым льдом. В бачках были сладчайшие замороженные сливки пополам с ванилью — такой роскоши деградирующее человечество больше не производит. Мороженщик доставал один из трех круглых поршней разной величины, клал на расширенное дно поршня такую же круглую вафлю, затем ложкой намазывал поршень точно до краев (примерно на сантиметр), клал сверху еще одну вафлю п выдавливал содержимое поршнем прямо в руки счастливцу. Оставалось только облизывать содержимое с краев, насколько хватало языка, потом обкусывать вафлю и продолжать это упоительное занятие до полной пустоты в руке. Кошмарная по сложности и коварству проблема заключалась в том, что поршней, как уже говорилось, было три, и все — разного диаметра. Маленький выдавливал лакомства ровно на 10 копеек, большой — на 20, а средний — на 15. Вот и мучайся с выбором, чтобы не прогадать. Ходили легенды, что за 20 коп. достается больше мороженого и меньше — вафли. Но были и гипотезы, согласно которым два по 10 коп. содержат столько же мороженого, плюс больше вафли. Мы еще не знали притчи о Буридановом осле, который умер от голода, выбирая между двумя одинаковыми охапками сена. Наши страдания были мучительнее: ведь «охапки»-то как раз предлагались неодинаковые!

Во второй половине 30-х годов в киосках, где продавали морс из баков (подешевле) или ситро из бутылок (подороже), появилась новинка заморского гурманства — эскимо на палочке за 40 коп., очень похожее на современное, только поменьше размерами. Но почувствуйте разницу в деньгах и попробуйте догадаться, сколько раз в году нам перепадала такая оргия. Хоть по школьным четвертям считайте, хоть по вузовским семестрам... Мое пристрастие к мороженому заглохло на долгие годы по чисто техническим причинам. О нем не слыхивали ни в Чистополе, ни в Кузьминках, ни в Плющеве, ни на Урале, ни в Москве почти до конца войны. И только когда после войны пришлось бросить курить (об этой трагикомедии позже), вновь переключился на свое любимое детское лакомство: пачка мороженого стоила тогда столько же, сколько и пачка «Беломора»: 7 руб. 50 коп. Правда, тогда и зарплаты, и цены сильно отличались от довоенных.

А затем было сделано открытие: если съесть брикет мороженого, равнозначный по стоимости обеду в столовой — то эффект сытости будет такой же и настолько же, а удовольствия — гораздо больше и изжоги — никакой. При этом безо всяких очередей, просто по дороге из пункта «А» в пункт «Б». Вершиной мороженного искусства минувших десятилетий явились шоколадные «палочки» с орехами ценою по 48 коп. за штуку (увы, секрет их производства ныне утерян). На ту же сумму можно было приобрести сливочный или шоколадный пломбир в четверть кило весом. С калорийной булочкой такой брикет был полностью равнозначен ресторанному обеду до отвала. Годы шли за годами. Мороженое в моих глазах, по степени привлекательности, ничуть не уступало ни Женщине, ни Военщине. Я еще не знал, что за всякую привязанность в жизни надо платить тем дороже, чем сильнее привязанность. И что существует «наркотический эффект» (нам еще предстоит разобраться с этим феноменом специально), когда потребность в наркотике становится неотвратимой и грозит мучительной «ломкой», если ее не удовлетворить.

Мои американские друзья, видя, что я предпочитаю мороженое всем остальным соблазнам западной цивилизации, стали дразнить меня «айсхоголиком» (от английского «айс» — мороженое и по аналогии с «алкоголиком»). Они не знали, насколько близки к истине. В 70-е годы, ровно в 17.00 по любому местному времени, когда у всякого приличного джентльмена, не говоря уже о леди, наступает традиционный «файф-о-клок» и он погибает без чашки чая со сливками, у меня стал наступать «айс-о-клок». В смысле — «ломка» без ставшей привычной дозы «айсхоголя». 70-е и 80-е годы прошли в данном отношении успешно. Я перепробовал мороженое в десятках городов СССР и других стран мира. Мне всюду шли навстречу. Приблизительно в 17.00 по местному времени я оказывался либо в кафе, либо на улице с мороженым в зубах. Но с января 1992 года мир перевернулся, и мороженое исчезло с улиц Москвы. Мне приходилось месяцами час-другой колесить по улицам столицы, прежде чем в кухне какого-нибудь кафе сжалившиеся надо мной работники общепита снабжали меня спасительной дозой айс-наркотика. Лишь почти через год положение стало постепенно выправляться, а во второй половине 90-х все снова встало на свои места.

Сию минуту часовая стрелка как раз подходит к 16.45. Пора в путь-дорогу. До ближайшего киоска ровно 125 метров. Там ждут меня по очереди две самые дорогие женщины в мире. Они не спрашивают ни о чем, сами угадывают настроение и протягивают одну из двух вожделенных любовниц, с которой предстоит пять минут сладостного соития. И я снова — счастливый человек до 17.00 завтра. С ужасом думаю, что такое счастье не вечно, что со дня на день ситуация в мире и Москве может измениться настолько радикально, что будет не до мороженого. Очень хотелось бы не дожить до такого дня ...

БЫТ МОСКВИЧЕЙ В 30-е ГОДЫ (продолжение)

Из сказанного может сложиться обманчивое представление, будто жизнь москвича 30-х годов состояла только из стояния в очередях, дороги на работу и с работы, самой работы (или учебы), скудного питания и сна. Очереди, действительно, отнимали много времени каждый день и уступали, по своему удельному весу в раскладе суток, разве только работе и сну. Да и как иначе, если без холодильников приходилось покупать скоропортящиеся продукты почти каждый день, а магазинчиков на большую московскую окраину с несколькими тысячами жителей было не десятки, как сегодня, а всего два-три? Кроме того, практически любая дешевая одежда и обувь, а также многие предметы так называемого ширпотреба — от мыла до керосина, заменявшего нынешний газ,— были всегда в отчаянном дефиците и требовали каждый раз минимум часа, а то и двух-трех, чтобы «достать», как тогда говорилось. Напомним, что тотальный дефицит всего и вся, даже когда появились холодильники, продолжался до 1992 года. И когда моя жена утверждает, что «вся ее жизнь прошла в очередях», она не так уж далека от истины.

Дорога на работу и с работы тоже, как и сегодня, отнимала часа два-три в оба конца. Конечно, Москва тех лет была крошечной по сравнению с нынешними временами и, в основном, помещалась между Пресней на западе, Марьиной рощей на севере, Лефортовым на востоке и Замоскворечьем на юге — три-четыре версты от Кремля, час ходу в любую сторону. Но, заметим, первую линию метро пустили только в 1935 г., а без метро эти 3—4 и тем более 7—8 км приходилось полчаса одолевать на битком набитом трамвае, да еще полчаса ждать его. Я не в 1935-м, а в 1950-м одолевал 4,5 км от Пресни (через 500 м от моего дома начинались поля и огороды филевского совхоза) до Библиотеки Ленина у Кремля 45 минут на двух трамваях. Пока не обнаружил, что те же километры могу прошагать пешком за те же 45 минут, получая больше удовольствия. Те же 4,5 км отделяли мой дом от Академии образования почти у Ново-Девичьего монастыря. И спустя сорок лет передо мной был тот же выбор: либо 45 минут на двух троллейбусах и метро с пересадкой — либо те же 45 минут пешком по набережной Москвы-реки. И я почти всегда выбирал последнее. Поэтому нашей семье очень повезло: институт отца, библиотека матери, мои детсад и затем школа находились всего в одной-двух верстах от дома. А дальше путешествие так и называлось: поехать в Москву. И такое путешествие всегда оборачивалось минимум половиной дня.

В 1929 году, если верить городским планам того времени, Тимирязевка вообще выходила за черту московских улиц и называлась обобщенно «Петровско-Разумовское», которое простиралось еще версты на четыре-пять вдоль и поперек — от линии железной дороги Балтийского вокзала (переименованного позже в Ржевский и, наконец, в Рижский) до Лихобор на официальной северной границе города, от Коптева — Михалкова на западной границе до Дмитровского шоссе вдоль Савеловской железной дороги. Вся эта территория к концу 20-х годов была почти сплошь покрыта лесами, полями и огородами Петровской академии, переименованной в Тимирязевскую. Избы, а потом бараки обслуживающего персонала, крупные участки дореволюционных дач и почти полное бездорожье дополняли картину.

За несколько лет до нашего приезда через эти подмосковные джунгли пробили сначала Старое, а потом Новое шоссе, пустили трамвай и начали интенсивную застройку района. И институт отца, и оба «московских корпуса», и еще несколько крупных учебных зданий дополнили дореволюционный комплекс застройки сельскохозяйственной академии. Сегодня, когда подходишь к впечатляющему зданию префектуры Северного административного округа Москвы на Тимирязевской улице, в полукилометре от станции метро «Тимирязевская» и в сотне-полутора метров от трамвайной остановки «Префектура САО», читаешь табличку, что улица названа в 1923 г. в честь выдающегося ученого Тимирязева, — и понимаешь, что это правда. Но не вся правда. Вся правда заключается в том, что раньше та же самая трамвайная остановка носила то самое романтическое название, о котором уже упоминалось: «Соломенная сторожка». А Тимирязевская улица несколькими десятилетиями позже 1923 года была продлена от Академии до Бутырской, поглотив Новое Шоссе (Старое шоссе еще позже переименовали в улицу Вучетича). Но мы несколько отвлеклись на московскую географию и забыли об еще двух важных составляющих московского быта — помимо очередей и дорог: как обстояло дело с питанием и одеждой.

Современному человеку даже с помощью кино трудно представить себе полномасштабную коммунальную кухню тех лет. Огромная комната, сплошь заставленная кухонными столами, на которых готовили, в порядке очень сложной очереди, десяток-другой домашних поварих. Основное орудие труда — керосинка или примус. Керосинка — надежнее и тише. Примус — более сложно, очень громко, но зато быстрее. Рабочая площадь каждой кулинарки — не более четверти квадратного метра. Гвалт любезной и не очень любезной беседы стольких женщин — неимоверный. Кроме того, надо поторапливаться: скоро тебя сменит другая со своей керосинкой или примусом. И надо готовить, «как все». Любая импровизация грозит обернуться весьма обидными легендами на много недель вперед. И, конечно же, боже упаси оставить что-либо без надзора хотя бы на минуту. С кого потом спрашивать об исчезнувшей кастрюле, ноже, картошке? Это когда фабрика-кухня работает в нормальном режиме. А если скандал (женщины, как известно, великие мастера разных театральных постановок без отрыва от приготовления семейного обеда)? Тогда любая баталия — просто симфонический оркестр по сравнению со светопреставлением в масштабах одной, отдельно взятой коммунальной кухни.

Выдержать такое трижды в день может только робот. Поэтому изобретались разные «щадящие» технологии. Например, в небольшой комнате рядом с кухней находился «Титан» — огромная железная бочка ведер на сорок, из которой можно было налить через краник хоть целый большой чайник кипятку. Работало ли это сооружение на керосине или на дровах — сейчас уже не помню. Возможно даже, что уже на электричестве, но это пахло роскошью. Электрические плитки появились намного позже — уже после керогазов, этакой помеси примуса и керосинки, с плюсами и минусами того и другого. При таком подспорье завтрак мог обернуться стаканом чая и бутербродом с маслом, обед проходил у родителей в институтской столовой, а у меня — в детсаде. Наконец, вечером шла готовка по полной программе, а когда я позже начал приходить из школы голодным, мне доверялось самому зажечь керосинку прямо на табурете в нашей комнате и подогреть оставшееся после вчерашнего ужина. Вариант: остатки горячего после ужина завертывались в газету и сверх того — в ватное одеяло, так что к обеду следующего дня оставались почти теплыми и вполне съедобными.

Ну, а приход гостей, как уже говорилось, означал бутерброд уже не с маслом, а с колбасой или сыром перед супом и картошкой, не говоря уже о банке консервов и прочих деликатесах. После чего к чаю вполне мог перепасть еще один бутерброд — с вареньем. Или даже целая конфета. Помимо коммунальной кухни — и, разумеется, коммунальной же уборной на каждом этаже — существовала еще коммунальная прачечная в подвале и коммунальный чердак для сушки белья. Стирка была делом очень трудоемким, потому что стиральных порошков, не говоря уже о стиральных машинах, еще не существовало, и в распоряжении хозяйки были только корыто, стиральная доска и хозяйственное мыло. Поэтому обстирать семью на троих-четверых — это полдня тяжелейшего физического труда обычно раз в две пятидневки. Дальше следовала менее трудоемкая, но более сложная процедура сушки на чердаке. Почему на чердаке, а не на улице? Потому что, напоминаем, старьевщик раздавал свои сокровища даже за вконец изношенные туфли — его клиенты рассчитывали каким-то чудом подновить их и вновь продать с прибылью.

Вообще ситуация с одеждой и обувью в те времена очень напоминала сегодняшнюю с автомашинами. Несчастной развалине скоро полвека — и все полвека хозяин лежит под ней с бесконечными ремонтами. Тем не менее находится покупатель (или вор), который намеревается продолжить это занятие еще полвека. Надеюсь, понятно, почему оставленная хоть на секунду любая тряпка исчезала так же бесследно, как сегодня «Мерседес» с открытыми дверцами и ключами на сиденье. Дежурили женщины на чердаке поочередно, детям такое опасное занятие не доверялось. Повальное воровство сопровождало меня всю мою жизнь с пеленок и до вчерашнего дня, являясь одной из имманентных сущностей (неотъемлемых качеств) евразийской цивилизации. Всю свою жизнь я слышал бесконечный рассказ матери о самом ужасном событии ее жизни: как ночью в общем вагоне поезда она спала со своим грудным ребенком — мною — на своем же собственном пальто (постельное белье в общих вагонах представлялось буржуйской роскошью). Это был единственный способ избежать опасности лишиться самой ценной в ее багаже и гардеробе вещи. Тем не менее вор в полной темноте одним рывком выдернул из-под нее пальто — и был таков. Человек в такой ситуации оказывается распластанным на полу между нижними полками. Кошка с такой высоты падает на четыре ноги. Мать, как и кошка, инстинктивно падает так, чтобы ее детеныш оказался не под ней, а на ней. И радуется, что так счастливо все обошлось. Черт с ним, с пальто: ребенок остался жив!

А вчера (75 лет спустя) в кабинете стоматолога обнаружилось, что оставленные на минуту без присмотра инструменты украдены кем-то из коллег (между прочим, у каждого доход — от пяти до десяти тысяч долларов в месяц, в тридцать раз больше довольно высокой московской зарплаты и в сто раз больше стоимости украденного). А в промежутке между этими двумя событиями практически почти каждый день у кого-нибудь из близких и знакомых (не исключая и себя тоже) — вытащили кошелек, перчатки, зонтик, ограбили квартиру, дачу, угнали машину, и хорошо еще, если не избили до полусмерти, как одного из моих коллег, или до смерти, как совсем недавно другого.

Только что вернулся с очередной ежедневной прогулки по Царицынскому парку. Кто-то украл одну из решеток водостока перед въездом на Большой мост через овраг. Наверное, приспособил ноги вытирать перед своим домиком на садовом участке. Или куда-нибудь на могилку родителям. Или просто в угол прихожей поставил. Про запас. На всякий случай. Ну, как не взять, раз не приварено, раз, как говорится, плохо лежит? Правда, над водостоком — гигантский плакат: «Мост в аварийном состоянии. Проезд всех видов транспорта строго запрещен». И запрещающий «кирпич», как полагается, повешен. Тем не менее, все виды транспорта, кроме пароходов и самолетов, снуют по мосту как ни в чем не бывало. Сотней метров ниже на берегу Царицынского пруда еще один плакат, запрещающий купаться. Правильно запрещающий, потому что вода в пруду ничем от сточных канализационных вод не отличается. Тем не менее, тысячи людей, вперемешку со своими псами, радостно плещутся, пофыркивая чуть разбавленной конско-собако-человечьей мочой. И стоят в очереди за родниковой водой, зная, что она мало чем отличается от той, что в пруду.

Можно ли сожалеть о том, что такая цивилизация скоро исчезнет с лица земли? У меня на этот вопрос нет однозначного ответа. Сушкой мытарства не ограничивалось. Высушенное предстояло гладить и штопать-чинить. Без конца чинили не только ботинки. Чулки-носки штопали до тех пор, пока штопка не заменяла первооснову почти целиком, и попытка воткнуть иголку еще раз вела к расползанию всей конструкции. Жена, как Чарли Чаплин в кинофильме «Новые времена», продолжает по инерции заниматься этим делом по сей день — под дружный смех подрастающего поколения, таких занятий уже не знающего и не понимающего. Существовала и еще одна область быта, но уже на грани с досугом — это баня. В корыте дома меня последний раз искупали четырехлетним только по приезде в Москву. А дальше несколько лет дважды в месяц совершался ритуал. Мы с отцом отправлялись на трамвае в Селезневские бани, которые я помню в деталях и всегда мысленно кланяюсь, проезжая мимо. Это было как праздник, хотя сегодня, честно говоря, никакого праздника в таком занятии не вижу.

Для начала надо было отстоять очередь (и тут — тоже) на место в раздевалке. Потом договориться с банщиком за особую мзду, чтобы он последил за одеждой, пока мы моемся Интерес вызывала только процедура самовзвешивания, но любые килограммы ничего не добавляли к моему миропониманию. Потом начинались поиски шайки (двух шаек) и словесная перепалка с наглецами, которые захватывали две шайки, чтобы с одной мыться, а в другой нежить свои нижние конечности. Наконец, отец отдраивал меня, как палубу на корабле, что тоже никакого удовольствия не доставляло. Финишем был поход в парную, но он меня не привлекал — и не привлекает до сего дня. Я предпочитал возможно скорее улизнуть под душ — там, постепенно сбавляя градусы, получал первый настоящий кайф. А затем удовольствия шли по нарастающей. Во-первых, отец разрешал себе побаловаться кружкой пива (я попробовал — отвратительно — и равнодушен к любому пиву до сих пор), и справедливость требовала компенсировать меня стаканом морса или — верх наслаждения — крем-соды, оставшейся ностальгическим напитком. Иногда перепадало и еще что-нибудь из кондитерского цеха. Во-вторых, дома ложился в свежие хрустящие простыни, пахнувшие какой-то травой. И это тоже ощущалось как роскошь для души и тела.

И только консервативная мать предпочитала обходиться дома корытом, тазом и двумя-тремя кастрюлями горячей воды, как это вынужден сегодня делать и я (правда, уже в ванне), когда летом отключают на время горячую воду. Она заявляла, что общественная баня вызывает у нее брезгливость к грязным чужим телам, да еще не всегда ведущим себя достаточно гигиенично. Сама того не подозревая, она закладывала в меня генетический груз: в общественной бане я не был более полувека — как только добрался до ванны в отдельной квартире.

Когда мы вернулись в Подмосковье осенью 1938 года, отец был уже не студентом, а служащим и мог позволить себе баню уже не за двугривенный, а вдвое дороже. И начались наши периодические походы в знаменитые «Сандуны», снящиеся доселе. Это, конечно, было классом выше. Начиная с отдельной кабинки для раздевания на чистых простынях и кончая «Душем Шарко», который обдавал со всех сторон струями воды разного напора и разной температуры (парная меня по прежнему не интересовала). Но особое восхищение вызывал бассейн с темно зеленой водой и с мраморными ступенями в духе античности, виденной на картинках. Я к тому времени уже научился плавать, и из воды меня приходилось вытаскивать угрозами. Попасть из грязи барака и нечистот общественной уличной уборной в мраморный дворец римского императора — это ли не чудо?

Удовольствие осложнялось только одним обстоятельством. Со стороны, противоположной ступеням в воду, приготовилась к прыжку большая, в человеческий рост мраморная пловчиха. Почему бы банщикам не поставить ее в женский бассейн, а тут заменить таким же мраморным парнем, к которому я был бы совершенно равнодушен? Пловчиха была, как полагается, в купальнике тех времен — ближе к пальто, чем к бикини. И в ее позе не было ничего сладострастного — чистый спорт. Словом, вариант пресловутой «девушки с веслом». Но ведь мне тогда и не надо было ничего эротического. Достаточно того, что она была ЖЕНЩИНОЙ. Поэтому я вынужден был плыть в одну сторону на спине, а в другую — брассом. Чтобы только не видеть ее. Хорошо еще, что в бассейне редко появлялся кто-нибудь еще — тогда это удовольствие еще не находило понимания в широких слоях населения, традиционно предпочитавшего парную и еще не слыхавшего о сауне с последующим купаньем в проруби.

А дальше сработала материна генетика. Оказавшись летом 1941 года в Саранске, я решительно предпочел общественной бане индивидуальный душ. И не изменил этому предпочтению до конца 40-х, пока не встал под душ в ванной отдельной квартиры. Все остальное - включая экзотическую сауну — приемлю только компании ради.

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokokiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokoky
- в контакте: http://vk.com/podosokokiy
- в инстаграм: https://www.itagram.com/podosokoky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokoky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokoky

src

Last posts:
Last posts